Когда Катону об этом донесли, он ничего не сказал, а только велел записать имена тех, кто рабов отпустил и в каком количестве, чтобы знать, сколько людей у него прибыло.
А солдаты Октавия решили штурмовать лагерь аборигенов, но те их отогнали, и тогда они ворвались в город, стали грабить дома горожан и многих поубивали. Катон пытался было остановить грабеж, но его никто не слушал, поэтому он роздал каждому солдату по сотне сестерциев, и тогда только они успокоились и ушли из города в неизвестном направлении.
После ухода мародеров совет приступил к формированию делегации к Цезарю. Она была должна добиться помилования не только для горожан, но также для Катона и сенаторов. Если Катона Цезарь не амнистирует, они тогда готовы драться и отстаивать город до последней капли крови и тому подобное. Катон понимал, что это пустые слова, и сказал, что делегацию послать, конечно, надо, но вот только он настоятельно просит не вымаливать у Цезаря амнистии для него, Катона, потому что амнистируют лишь преступников, а он себя таковым не считает, а вот Цезарь – настоящий преступник и узурпатор. А если уж говорить о хваленом Цезаревом милосердии, то он также в нем не нуждается, потому что милуют побежденных, а он себя таковым опять же не считает.
Сенаторы тоже, впрочем, не рискнули дожидаться в Утике милостивой амнистии от ненавистного выскочки, зная, что ему иной раз не удается сдерживать кровожадные инстинкты своих озверелых солдат, как это случилось совсем недавно при Тапсе. Поэтому они решили покинуть город на кораблях, и Катон этому не препятствовал и делал все возможное, чтобы они поскорее отплыли. Сам он наотрез отказался плыть с ними, мотивируя это тем, что обязан защитить город.
С этого момента он уже твердо решил, что Цезарь ни при каких обстоятельствах не сможет проявить к нему свое грязное милосердие.
Вечером, когда отплыли сенаторы, Катон пригласил к ужину двух философов – стоика и перипатетика.
Разговор зашел о понятии свободы. Стоик сказал, что свободными людьми могут считать себя лишь люди разумные и добродетельные. А само понятие в чистом виде может быть рассмотрено и признано истинным лишь в мире идей, а не вещей.
Перипатетик возразил, что человек является продуктом природы, можно сказать, плоть от плоти мира вещей, а не идей…
Но Катон не дал ему закончить мысль и с несвойственной ему горячностью стал громко доказывать, что природа дала человеку лишь тело, а тело – это гнездилище грязи и мерзости, что природа тела и природа разума – различные понятия, и тело никогда не сможет противостоять разуму и так далее…
Перипатетик попытался защититься такой категорией, как счастье, которому никакой разум или идея не нужны. Разве у счастья есть понятие разума? Да и что такое чистый разум? Бесплотная идея, это лишь божеству может быть присуща такая форма существования, а не человеку…
Вот именно, сказал Катон, вот именно, так и следует поступать: высвобождать душу из тела и становиться свободным.
Философы замолчали, осознавая, куда клонит, подобно Сократу, стоик Катон. А тот перевел разговор на другую тему: все ли сенаторы отплыли? Все, ответили ему, в городе спокойно, но на море поднимается ветер. Если будет буря, то сенаторам не позавидуешь.
На этом ужин закончился. Катон прошелся по городу, проверил посты и лег спать, взяв в постель том Платона. Он читал «Федона». Как вы помните, речь там идет о бессмертии души, и беседа между мыслителями происходит в темнице, когда Сократ был уже осужден и чаша с ядом стояла наготове.
Пролистаем же и мы, дорогие читатели, вместе с Катоном те самые страницы, где Сократ накануне своей казни доказывает вечность души. Телесность, чувственность, говорит он, чем наделил нас создатель, никакого отношения к душе и истине не имеют, душа лишь тогда познает свет истины, когда перестает обретаться в теле.
Собеседники Сократа ему поддакивают, говоря, что душа человека существовала до рождения человека, стало быть, существует и после смерти.
А Сократ еще и еще раз убедительно доказывает, что душа не только бессмертна, но и неуничтожима, поэтому «когда к человеку подступает смерть, то смертная его часть, по-видимому, умирает, а бессмертная отходит целой и невредимой, сторонясь смерти».
Но куда же девается душа после того, как ее временное вместилище покоряется своей смертной природе? Та душа, говорит Сократ, которая всегда стремилась к познанию, совершенствовала сама себя в философских занятиях, «уходит в подобное ей самой безвидное место, божественное, бессмертное, разумное… и впредь навеки поселяется среди богов…»
Ну а душа, служившая «страстям и наслаждениям настолько, что уже ничего не считала истинным, кроме телесного», не очищенная знанием и воздержанием, воспарить не сумеет и будет обретаться «среди надгробий и могил – там иной раз и замечают похожие на тени призраки души».
Собеседники Сократа Симмий и Кебет, хоть и соглашаются с доводами мудрейшего философа, но все же у них есть сомнения, и они приводят пример с лирой. «Ведь если этот музыкальный инструмент сломать, – говорит Симмий, – струны и дерево хоть и будут осязаемы и видны, но музыки-то не будет, и если принять за душу лиры гармонию, то она едва ли будет существовать без лиры, поэтому душа при всей своей божественности должна немедленно разрушаться, как разрушается любая гармония, будь то звуков или же любых творений художника…»
Но Сократ, перед которым стоит чаша с ядом, вводит понятие идеи и вновь доказывает в своем стиле – задавая собеседникам вопросы и отвечая на их возражения, – что душа бессмертна.
Наступает наконец час ухода из жизни великого мыслителя, «самого лучшего из всех, кого нам довелось узнать на нашем веку, да и вообще самого разумного и справедливого» – так завершается это произведение Платона под названием «Федон».
Катону приписывают такие слова: «Лучше никем не повелевать, чем кому-либо служить! Без первого можно жить честно, со вторым же вообще нельзя жить».
Катон закрыл книгу и потянулся к мечу, что обычно висел у него в изголовье. Но меча не было. В чем дело? Почему нет меча, кто и зачем его взял? Он зовет раба и требует принести меч. Он в гневе. Кто посмел его обезоружить, когда враг стоит у ворот? Раб топчется на месте и не торопится принести Катону меч. Он не знает, как поступить; он получил кое-какие инструкции от домочадцев, а те – от философов, собеседников Катона за ужином, встревоженных его настроением и темой беседы.
Катон в гневе бьет раба по лицу. Да так сильно, что рука вспухает и кровоточит. На шум прибегают домочадцы и философы.
Катон набрасывается на них с упреками и бранью, негодуя, что они принимают его за невменяемого, он же возглавляет здесь оборону против узурпатора и несет ответственность за жителей, так что пусть меч немедленно принесут. И еще говорит им вот что: «Разве, если я захочу, я не могу удушить себя одеждой или разбить голову о стену, или броситься вниз головой, или умереть, задержав дыхание?»
Этим, как пишет Аппиан, он убедил родственников, и меч ему принесли. Успокоившись, Катон положил оружие рядом с собой и вновь взял книгу, перечитал некоторые места и наконец заснул. Ночью проснулся от боли в руке и попросил лекаря перевязать ее. Перед рассветом вновь осведомился об обстановке, и ему доложили, что все спокойно.
Он попросил его больше не беспокоить. Закрыл дверь и ударил себя мечом под грудную клетку. Удар оказался слабым – опухшая рука сплоховала. Он упал с ложа и опрокинул столик. На шум прибежали домашние. Увидели на полу Катона в луже крови. Он был жив и в сознании. Лекарь вложил вывалившиеся внутренности обратно в живот и зашил рану. Едва его оставили в покое и вышли из комнаты, он руками разодрал бинты и «как зверь, разбередил свою рану и живот, расширяя раны ногтями, роясь в них пальцами и разбрасывая внутренности, пока не умер».
Ему было сорок девять лет. И он действительно достиг бессмертия. Его честность, справедливость и стоическая мудрость до нашего времени остались легендарным эталоном. Он не дал возможности Цезарю проявить по отношению к себе его хваленое милосердие и тем самым втоптать в грязь и небытие.